книга лео на перешейке карена раша

курдов не могу себе представить, — сказал тогда Орбели и продолжал: — Есть не нарушение верности, а лживое принятие на себя облика друга… Если человек притворно надел на себя личину друга, он предатель, но если был другом и предал, то хуже этого ничего на свете не мо¬жет быть».
Это мораль народа, прошедшего отбор на верность, как растения проходят отбор на стужу и жару. Все рыхлое, половинчатое, неверное, двусмысленное не выжило в го¬рах и погибло. Наделенный верностью счастлив, ибо он необорим. Верность для курда — это здоровье и нрав¬ственное, и физическое, потому что от верности зависит его твердость, спокойствие и осанка, а ведь именно в последней заключено здоровье. Потому-то у курдов слова «счастье» и «верность» выражаются одним словом «бах- ти». Помню, речь Орбели как стихи, она совпадает с тем, что внушалось нам с детства отцом и что я внушал на Перешейке моим детям.
Не нарушаю ли я верность учителю своим уходом из востоковедения? После Эрмитажа за Зимней канавкой — дом, который построил Кваренги. Квартира Орбели — с высокими старинными окнами, бронзовыми шпингалета¬ми, витыми „ массивными ручками на тяжелых высоких дверях. Там проходила достопамятная наша беседа, кон¬чившаяся моим провалом. Прямо, напротив через Неву сверкает логически дерзкий шпиль Петропавловской кре¬пости и отливает золотом купол собора. День сухой, яс¬ный и неожиданно холодный. А вот и Зимняя канавка, и дом Кваренги. Говорят, он ходил с альбомом по Петер¬бургу, все рисовал, рисовал, хотел постичь душу города. Выходит, не мне одному этот город задал загадку. На лестнице за несколько метров до квартиры Орбели я стал невольно чеканить шаг, подобрался внутренне, как на Перешейке перед броском со скалы, вдохнул и позво¬
нил.    На пороге стоял Иосиф Абгарович и своим патриар¬шим обликом излучал зоркую приветливость.
О дальнейшем писать и трудно и нет надобности.

Это касается нас двоих. Я сказал Орбели, что покидаю востоковедение. Замечу только, что с того дня и до самой смерти Орбели отказался со мной разговаривать.
Я вернулся в Дом. На следующее лето, как я уже говорил, мы были на Перешейке с Покальчуком. Прошел еще год, и в Ленинграде стали широко открывать школы- интернаты. Наш детдом расформировали, и детей рас-пределили в разные интернаты по возрастам, из лучших побуждений, без злого умысла. Аннадана, * темная от горя и ярости, пошла в о^ин из них вслед за своими малы¬шами.
Дома не стало. Я еще некоторое время носился между Ленинградом и Петергофом, навещая моих в разных ин-тернатах, но что-то безвозвратно ушло. Дети уже не мог¬ли обрести себя. С субботы на воскресенье домашние ухо¬дили в семьи, и по пустым коридорам интернатов призра¬ками бродили потерянные и одичавшие детдомовцы. Ин¬тернат с приходящими детьми не мог стать Домом. Дом был сломан. За три года я на рысях, прыгая через курсы, закончил другой факультет, факультет журналистики. Корабль был построен. Настала пора — «Ищи жизнь!»
Забежал в наше любимое пристанище, в фехтовальный зал на истфаке. Игорь Вячеславович Ясеницкий, наш фехтовальный метр и душа университетского кружка ревнителей истинного фехтования, давал кому-то урок. Я спросил его с порога: «Где фехтуют за Уралом?» Он поднял удивленно «забрало»:
— В Новосибирске.
Я распределился в Новосибирск. Там, за Уралом, «поиски жизни» вновь с неотвратимостью привели меня к детям. Дети — это и есть жизнь.

Книга Лето на перешейке стр 132

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *